Невпопад

Катин отец умер давно. Когда-то в далеком детстве, в самом раннем младенчестве, в ее еще не начавшейся жизни. Он, собственно, даже не успел ей сказать «здравствуй», не поприветствовал даже. Ушел из ее жизни, не оставив ни улыбки, ни какой-то фразы, которая могла бы стать ей путеводной, внести хотя бы символическую долю мужского участия в ее биографию. Вот так вот с прощания, с невстречи, все и началось.


– Слезь в дерева! Не ходи в лес одна! На тебе уже живого места нет, чтобы йодом мазать, скоро придется йодовые ванны устраивать! Ну, зачем тебе велосипед, почему ты не можешь поиграть с девочками во дворе?! У всех дочки как дочки, а у меня – пацан какой-то!
Наверное, должен был родиться мальчик. Но что-то не сработало... Это был самый первый раз, когда не сработало. Потом не срабатывало часто. Первые годы, лет до десяти, она все пыталась понять, как так могло получиться? Почему мальчик может родиться девочкой? И что это за имя такое – Катя? Перекати-кати-поле-полынь-трава горючая. Она подолгу стояла у зеркала, тыкала пальцем в нос отражению, приучая его к его имени. С косичками тоже вышла незадача. Волосы у нее были прямые и непослушные. Торчали во все стороны и любую форму, способную хотя бы отдаленно напомнить девическую головку, принимать отказывались. Синие красивые ленточки в волосах не держались, съезжая унылыми веревками на плечи и мешая вертеться на турниках. Проще было косички стричь. Что и делали. Синие ленточки она хранила в маленькой шкатулке, доставала время от времени, чтобы погладить рукой по их шероховатой поверхности и посмотреть через них на голубоватый солнечный свет.
С косичками было, однако, проще, чем с мальчиками. Они принимали ее в свое общество настороженно, несмотря на то, что оценки по физкультуре у нее зачастую были лучше, чем у них. Чем-то она все-таки от них отличалась.
Однажды, после долгих уговоров, они позволили ей принять участие в игре в войнушку…

Как безобидно может детский язык переименовывать самые страшные вещи! Война-войнушка. Почти как соловей-соловушка. Вышел в поле паренек, ой да погуляти. Более невинное слово сложно придумать. Бедный Голдинг, написал «Повелителя мух» должно быть спросонья, после ночных кошмаров, в которых дети, все поголовно, превратились вo Фреди Крюгеров. Проборовшись с кадавром-убийцей одеялом, упал, вероятно, с кровати, ушибив голову, отчего и проснулся, вскочил в ночной испарине, маханул стакан Scotch'а безо льда и написал. Иначе не представить.

Бой происходил в длинном подвале одной из типичных для их городка пятиэтажек. Один отряд, бойцом которого была и она, лежал в засаде под деревянными мостками в кромешной темноте, второй – с фонариками, должен был обнаружить местоположение первого. Бойцы противника крались, отчего-то пригнувшись, отвешивая пинки и подзатыльники друг другу в случаях, когда кто-то наступал на скрипучую доску или спотыкался и производил предательские звуки, выдававшие путь их продвижения. Получивший подзатыльник боец огрызался, порой завязывался короткий рукопашный бой между своими же... Ей не хватило серьезности. Хохот, взорвавший потрескивающую тишину подвала, был не только поводом к расстрелу всего их отряда, но и к последующему вето на ее участие в серьезных мальчишеских затеях.
Она тогда подружилась с одним странным мальчиком, которого ребята тоже редко принимали в игры. Он имел обыкновение в самом разгаре душезахватывающего предприятия вдруг остановиться, посмотреть на небо и начисто выпасть из происходящего. Мальчишки в отчаянии давали ему тумаков, что не помогало. Он делался как податливая тряпичная кукла, но в себя не приходил (то есть это дети так думали, а он-то как раз и был в себе). С Катей происходило что-то похожее, но не так явно, поэтому они подружились. Большая часть ее детства так и прошла либо в одиночестве, либо в долгих лесных экспедициях с этим соседским пареньком. Особенно им нравилось играть во всякого рода отшельников: сознательных или невольных, строить хвойные пахучие вигвамы или аскетические форпосты из палок на ветвях деревьев, но не с тем, чтобы нападать и защищаться, а чтобы бездействовать и наблюдать. Мать, надо отдать ей должное, скоро перестала ее склонять к играм в куклы с девочками во дворе. В качестве подарков Катя предпочитала удобные кеды и книжки. Хотя Пеппи длинный чулок ей совершенно не нравилась, а вот Робинзона Крузо она зачитала до тряпочек. Был у нее еще один некогда мохнатый не то медведь, не то енот. Когда ей было года два, она упала с ним в лужу, после чего просидела несколько дней у батареи, на которой он сох, пытаясь вымолить прощение. Этого то-ли-мохнатого-то-ли-зверя она любила.

В старших классах школы с мальчишками что-то случилось: гонять на мопедах они ее, правда, не звали, зато стали наперебой приглашать на свидания, и ей впервые подумалось, что девочкой быть не так уж и плохо. Но тут выяснилась следующая незадача: приглашали те, с кем она на свидания ходить не хотела.


II


Первая любовь случилась в техникуме в возрасте тех самых шестнадцати лет. Вроде бы все как у всех, хотя может с точки зрения Шекспира – с запозданием. Только...
Влюбилась она в одну из своих сокурсниц.

Наверное, эта любовь возникла из любования. Сокурсницу назовем не Любой, чтобы не влипнуть в вязкость потоков патоки: «Любя, любовалась Любой», а как-нибудь иначе. Лена. Лена была худенькая белокурая девочка с огромными, как на иконах, глазами. Кате казалось, что так должны выглядеть ангелы, если они вдруг решат затесаться средь людей. Ангел, он, собственно, кто: мужчина или женщина? Самые прекрасные из всех глаз – на иконе Ангела Златые Власы. Но представить себе земного мужчину с такими глазами у Кати не получалось. Еще она призналась себе, что любила эту икону отчасти за ее несохранившуюся целостность, будто незаконченность. Если бы ее восстановили, она потеряла бы человечность, связь с бренностью и концом. Она и тогда осталась бы, наверное, самой красивой для Кати иконой, но скорее превратилась бы в картину, шедевр, музейный экспонат, изображение вечного Ангела, уже никакого отношения лично к Кате не имеющего.
Конечно, Катя влюбилась в отличия, которые начинались с тех самых кончиков нервических пальцев, скользили, слегка споткнувшись на деликатном холмике запястного сустава, вверх по тонкости рук, потом вниз по всему изяществу тела. Ее голос. Слегка надломленный, без надтреснутости, он звучал будто с сомнением. Как нерешительная кисть художника наощупь продвигался в зыбком обозначаемом, в недооформившейся предметности, словно благоговея в чувстве касания и сопричастности к окружающему миру и в то же время осознавая собственное бессилие. Слушая этот голос, Катя наслаждалась прочтением дополнительных смыслов и постоянно присутствующей многозначности. Лена говорила литотами, Катя наслаждалась ими, но сама блуждала в изматывающих дебрях значений, не оставляя надежды подобрать единственное верное слово или выражение. Голос. Голос только передавал внутреннюю хрупкость и мягкость Леночкиной натуры.
Подруги увлекались книгами о странах Дальнего Востока и об ушедших цивилизациях, зачитывались драмами великих греков, вечерами писали друг другу длинные письма, которые передавались из рук в руки на следующий день. Часто на выходные они уезжали туда, где по их представлению еще бродили, лязгая доспехами по мощеным улицам, тени Ливонского рыцарства.
– Мам, ты не волнуйся, – звонила Катя домой, – я в Каунасе, поэтому домой сегодня ночевать не приду.
Мама, смирившись с непредсказуемостью Кати, с детства приучила дочь хотя бы сообщать, где она находится. Это (при-) обучение давалось отнюдь не просто. Катя честно пыталась понять, откуда берется материнское «безотчетное волнение». «Ну, мало ли что может случиться...» – почти оправдывалась мать. Вот с этим-то Мало-ли-чем Катя мириться и не хотела. Коварное Мало-ли-что было всегда чем-то фатальным, ужасным, наверняка смертельным. Его Катя боялась и даже не пыталась вообразить. В страшных снах ее детства свирепствовали Яга и Горыныч, так вот они были ничто, совершеннейшей безобидностью по сравнению с Мало-ли-чем! Когда становилось страшно, Катя старалась ни о чем не думать. Иначе она, наверное, вообще не отважилась бы выходить из дома. Как этот вонючий монстр поселился в родительской груди, начиная в определенный час суток пробовать свои когти, погладывать сердце и источать в мозг яды страха, для Кати было загадкой. Наверное, будь жив отец, он бы спас маму от чудища.

Однажды подруги прочли об открытии выставки театральных моделей Ив Сен Лорана в здании Эрмитажа. Поехали на вокзал, купили билеты на вечерний поезд и укатили в Северную Столицу.
В празднично освещенных залах Зимнего Дворца, разливался непривычный здесь, а от отсутствия теней казавшийся и вовсе неземным, жаркий свет юпитеров. С подиумов различной высоты сбегали реки белых материй от искристой парчи до бездыханных тюлей. Застыв по щиколотку в потоках тканей, будто фигуры танцоров, по залам стояли манекены.
Люди, входя в зал, невольно затихали, превращались в дышащее зрение. Что-то оценивать, высказывать свои «точки зрения» вдруг становилось излишним... Что случается, согласитесь, весьма и весьма редко. Происходи все в Непале, посетители по-буддистски превратились бы в смотрящее дыхание. У них там самый главный орган – легкие, и подобная метаморфоза для них столь же естественна, как превращение в жующее поглядывание у нас. У нас же главенствует чаще всего рот и органы пищеварения. Рот мы используем, чтобы жевать и чтобы говорить. Трюизм? Вовсе нет. Буддисты его используют еще и для того, чтобы особым образом складывать в нем язык – говорят, так дышать легче. Смотрение для наших широт тоже сложновато. То, что мы делаем, лучше всего передается немецким gucken, гукать по-нашему. Вот это мы можем... Катя, надо заметить, не видела той перемены в людях, о которой мы тут говорили, она и людей-то, должно быть, не видела, в ее голове бережным перебором арфовых струн включились небесные рапсодии.

После возвращения из Ленинграда их обеих едва не выгнали из техникума, потому что те модели, которые они потом предлагали на занятиях по дизайну одежды, в советской промышленности были неприменимы.
– Девочки, вам на Луне работать придется, или в другой галактике. На нашей грешной планете люди так не одеваются, – пыталась привить им дух ускользающей реальности директор.
Но в их новой сказке, подсмотренной средь выставочных театральных иллюзий, никто про грешную планету и не вспоминал. Миром отныне правили Богини, облаченные в роскошные мантии галактических туманностей и в прочие неземные туалеты, эскизы которых торчали из комодных (Мода и Ко.) ящиков и громоздились кипами на полу в комнате Кати.
По одному из них Любимый Катиной подруги, получивший той весной распределение на Байконур, сшил ей свадебное платье...
Про Любимого Катя знала. Он существовал всегда. Видеть она его до свадьбы никогда не видела. Как-то так получилось. Может быть, поэтому и сама свадьба оказалась для нее событием неожиданным. На сохранившихся фотографиях среди веселых лиц гостей выделяются два грустных, совершенно «не свадебных», скорее похоронных лица – ее и Ленино. Причину этой грусти Катя толком объяснить не могла: обычные аргументы не срабатывали. Молодая девушка выходит замуж за любимого человека и уезжает с мужем по месту его службы. Чего рыдать-то? Да и потом: разве может женщина любить женщину? Любовь – это ведь нечто, в конце концов, плотское, от чего рождаются дети и появляется семья. Платоническая любовь тоже плотская, что ни говори, поскольку неважно, занимаешься ли ты сексом в постели или в мыслях. Она вспомнила, как на лекциях в техникуме с умилением разглядывала золотой завиток, трогательно свисавший над Лениным ушком. Вот именно не «ловила себя за разглядыванием», будто делала нечто запретное, а открыто с восхищением «разглядывала». Трогательность – это едва заметное дрожание локона на фоне нежного пушка кожи. Вспомнила еще, как Лена сидела у нее в комнате, забравшись с ногами в кресло, и меланхолически рассказывала об удивительной современности туалетов Лукаса Кранаха младшего, с их сочетанием легкого и тяжелого, коричневого с черным, бордовым и оранжевым. Катя разбирала эскизы на полу, потом подняла голову и застыла от мгновенного наслаждения. Грация – это изящество рук, обвивших тонкие колени, загадочная улыбка, по рассеянности забытая на губах, в небрежной случайности оставленный на шее и дышащий своей бирюзовостью от тяги из открытого окна легчайший шелк шарфика и мягкий взгляд огромных глаз из-под золота ресниц.

Они почему-то никогда не мечтали о будущем, в смысле выдумывания чего-то, рисования образов своих принцев и прочих банальных прелестей. Видимо поэтому, будущее, в какой-то момент ставшее настоящим, явилось для Кати полной неожиданностью. В год, когда им исполнилось по двадцать лет, Катя много месяцев пробегала по магазинам старых книг в надежде найти в подарок сокровище – единственный изданный давно сборник стихов Рембо. Сокровище отыскалось, за него пришлось, не глядя, отдать месячную стипендию... Леночка в ответ ошарашила Катю томиком Сафо. Мысли о сюрпризах, о возможности подарить радость (может это очень эгоистично – испытывать чувство счастья от дарения?) Катю занимали, а будущее... просто наступило.
В тронувшемся стекле поезда дальнего следования Катя в последний раз видела мутный от слез тонкий белокурый силуэт и прижатую к стеклу хрупкую изящную ладонь. Придя в чувства, обнаружила себя сидящей на трухлявом стволе дерева в высокой пыльной траве какого-то пустыря. Глаза щипало от слез. Прохладой спускался вечер.

III

Вторая любовь последовала почти сразу за первой.

Он был одним из тех школьных мальчиков, с которым Катя с удовольствием пошла бы на свидание в свои школьные годы, о чем тогда не осмеливалась и подумать. В школе он был всеобщим кумиром: самый красивый и самый талантливый... По крайней мере, на гитаре он играл божественно, и песни его вся школа знала наизусть. Банально, почти до изжоги. Но вспомните сказки: один принц от другого не отличается, в сущности, ничем.
Спустя годы после школы они встретились в общей компании. Он неизменно появлялся со своей гитарой и каждый раз с новыми песнями. Катя была тайно влюблена в и открыто благодарна за странно созвучные ей стихи. На очередной вечеринке он вдруг спел про нее, передав в стихах то, что ей казалось совершенно скрытым от глаз друзей, и в чем она сама себе не решилась бы признаться. Смятение чувств, ватный слух и помутненное на весь вечер сознание было вызвано, с одной стороны, полной неожиданностью его внимания, успевшего когда-то вырасти в песню, с другой стороны – она боялась разоблачения при всех присутствовавших. Потихоньку Катя успокоилась, увидев, что никто особенно не шокирован: интерес к ее душевным тайнам был ею явно преувеличен. Но когда в конце вечера он пригласил ее на воскресную прогулку, она не поверила своим ушам.
Белые шары хризантем, положенные им в шуршащую желтизну у ее ног, он сам, стоящий перед ней на коленях в листопаде октября, предложение стать его женой, последовавшая свадьба – все уже тогда казалось нереальным, будто подернутым дымкой, видением. Те несколько лет счастья, которые ей были отведены, она так и не смогла свыкнуться с происходящим. Веря в свои собственные чувства, она продолжала не верить тому, что видела и осязала. Ночами она тайком, чтобы не расставаться с Ним и во сне, затягивалась запахом Его макушки. Тонуть в Его глазах она не тонула, но долго смотреть не могла – наворачивались неловкие слезы. Часто по утрам, когда он вставал раньше нее и занимался какими-то своими делами, она потихоньку приоткрывала глаза и в щелочку меж ресницами вглядывалась в его силуэт, наслаждалась теплыми ручейками блаженства, которые струились от сердца, постепенно заполняя все ткани ее сонно-нирванящего существа.
«Этого не может быть, – думалось ей. – Не может быть, что этот человек мой муж.»
Опять любование. Но не нам винить. У красоты, в отличие от воинствующей эстетики, все же есть шанс спасти мир. А у красоты неслучайной, глубинной, начинающейся на поверхности, словно приманка, чтобы захотелось остановиться и присмотреться, но уводящей все дальше и дальше в загадочные толщи – в особенности. Восприимчивость к красоте, разработанность чувств – не врожденные качества, их надо тщательным образом воспитывать. Покажите ребенку, вслед за Платоновым, космическую вселенную цветка, отраженное в бутоне мироздание, а потом посмотрите, захочется ли ему когда-нибудь на цветок наступить. Если постараться, подобрав слова и смыслы, наверное, можно добиться того, что он и срывать цветы перестанет. Надо только объяснить разницу между эгоизмом, даже из самых лучших побуждений, и радостью сосуществования. Вот когда он однажды ворвется домой, уронив у входа вашу любимую напольную вазу, и со сбивающимся дыханием начнет что-то лепетать и тянуть вас за руку, чтобы показать найденный им во дворе самый красивый в мире цветок, можно надеется, что его чувство красоты спасет мир.

Почему-то верить в не-счастье, в несовпадение, в одиночество, в тоску по любви и в невстречу было для Кати просто и естественно. Привыкания не требовалось. Жила в ней гнилинка такая, врожденная ранка, червоточинка. Будь жив отец, наверное, он смог бы убедить ее, что состояние встречи и любви столь же естественно, как и то, другое состояние, в котором она жила. Всего лишь дело выбора. Но отца не было. Вероятно, факт его отсутствия и являлся причиной этого самого сочащегося сукровицей незаживающего неверия. Матери она поверить не могла, потому как та сама жила свою печаль и разлуку.
Каждый день Катя воспринимала как последний. Только не в вечности, а в умирании. Фон заявляет тему. Каждый день задавалась вопросами, как сделать так, чтобы муж был счастлив: что бы такого приготовить на ужин, как бы так для него одеться, о чем бы таком с ним поговорить, что бы подарить ему на радость. Он хотел сына. Она забеременела. Потом ей был сон, что у них родится дочь. Сон, не оставлявший сомнений. Утром она уже совершенно точно знала, что будет не сын, а дочь. Помыслить о том, чтобы обмануть его ожидания, она не могла никак. Никому ничего не сказав, пошла и сделала аборт.
Придя в себя от наркоза поняла, что ей, собственно, было совершенно все равно, сын ли, дочь ли – она просто хотела ребенка от этого человека. Такого же лопоухого, черноглазого, непредсказуемого и талантливого. Второго такого же. С чего она взяла, что, расскажи она мужу про дочь, она потеряет его? Одно дело, чего мы себе желаем, а другое – что получается. По врожденной мудрости мы уже заранее согласны со всеми вариациями судьбы. Дурацкий страх сделать что-то невпопад. Неугодить. «Тебя же просили не перечить, почему ты не слушаешься?!» Детский сад. Желание быть любимой безоговорочно.
Какое-то время спустя, в пылу незначительной ссоры, под горячую руку, он, явно не рассчитав, бросил ей в лицо:
– Ты даже ребенка родить не можешь!
«Даже». Это несносное «даже» перечеркивало все ее старания, удержать то, чего она, как ей казалось, была недостойна. Тысячи мыслей о его счастье. Каждый день. Несколько лет. И в конце убийство. Ради него? В помутнении рассудка. Оплошность ценою в жизнь. Потом клинком разящая фраза и нелепое, невпопад сказанное слово. То слово, которое не воробей, а гигантская мясорубка, адскими жерновами перемалывающая свет в тьму.
Так пришел их действительно последний день.

IV

Оставался еще человек, которого любила каждая клеточка ее тела, каждый байт ее сознания и вся бескрайне-вечная субстанция ее души: ее мать.
Как тут быть? Относится любовь к матери к третьему виду любви или к любви особой? Выходим ли мы здесь на уровень отношений трансцендентальный, простыми словами нефиксируемый? Можно ли решиться на описание этого вида любви без страха молниеносно сорваться в оглушительную непоправимо-пошлую банальность? Как просто любить мать! Патологического страха неуместности и следа нет. Нечего выдумывать, нечего приукрашивать, нечего скрывать. Люби себе и дальше, как всегда.

Но как описать историю любви к матери? История должна где-то начинаться, чем-то заканчиваться. Но чем гармоничнее она складывается, тем меньше о ней можно посплетничать, вплоть до: «Они жили долго и счастливо и умерли в один день» – это предельная плотность формы. Роман в одной фразе. Ни тебе швыряний утюгами, вызовов милиции, тяжб развода, споров, кому, что достанется, кто проиграл чуть больше и можно позлорадствовать. Да дело не в том, что мы так любим злорадствовать, сплетничать, перемывать кости, не спать от зависти и ревности по ночам, а в том, что мы не умеем иначе. Нам чем больше Krimi, тем больше восторг.
Так как же история с матерью? По законам построения классической истории она не выстроится. Загвоздка очевидна с уже самого начала: начало для всех нас оказалось за кадром. Если мы вовремя не полюбопытствовали, то оно осталось нам неизвестным. Конец наступает со смертью одного из героев этой не-истории. А в середине... Повседневность. Так что, в сущности, все равно, с чего начать.

Скажем, это была суббота. Одна из 364 суббот, в среднем отмеренных статистикой жителям Петербурга и его окрестностей, в случае, если они дотягивают, доскрипывают, доскребываются до семидесяти. Им еще повезло! В других регионах статистики грозят лишь двумястами и восьмью субботами, в то время как зажравшиеся шведы не знают, куда засунуть свои полтыщи – так что Krimi вокруг, как плотных завес дождя в ту субботу – моря разливанные.
Как и в прочие 359 суббот, в ту пыталось рассветучиться, но так и не рассвесолнечнелось и от безысходности разрыдалось. Иными словами, весь небожий неблагословенный день лил дождь.
Зашла ли соседка занять тыщу до получки в ту субботу или в предыдущую, была ли то Александра Васильевна из квартиры слева или Василиса Александровна из квартиры справа? Которая из них, собственно, схоронила намедни любимого бульдога? Та, что слева, кажется. Она его, кстати, бульдожкой называла. Но это вам не «войнушка». Одно дело – невинное детское словоплетение, а другое – перекошенная реальность злобной старой девы. Она когда о муже своем рассказывала кроме как «уродом» и «кретином» его не называла. Нет, это та, что справа. Их обеих послушай, живем мы с вами среди одних гадов (это с украинским «Г» произносится, типа «хадов»). Та, что справа-слева людей иначе и не называла: «Этот хад в магазине опять обвесил!» (а что ему оставалось делать?! Представьте, подходит к вам перенарядившаяся фурия и орет на вас глазами: ХАД! Мог бы и гирей метнуть, хорошо, только обвесил) «Сегодня в больницу на прием к врачу опаздывала, а водитель будто ездить разучился! Ели плелся, хад! Дак я и опоздала». Воистину, одни свиные рыла, прости Господи, на фоне которых трогательно-сентиментально, почти до слюнявости, то есть всегда с ней: бульдоооожка. Кате слышалось, что «бульдог» все-таки ближе к «бульдозеру», чем к «матрешке». Но тут уж на слух и цвет...

Да, я отклоняюсь от темы. Не отрицаю. Но я искренне пытаюсь начать.
Была обычная суббота. Катя весь день помогала матери по дому, потом они вместе готовили ужин, потом мать устала и легла отдохнуть, а Катя присела рядом почитать ей вслух. Что-то они стали обсуждать. В чем-то не смогли найти согласия. Почему-то это «что-то» оказалось грозово-важным. Дошло почти до спора. Если бы то же происходило с одним из ее приятелей, то Катя назвала бы это спором. Если бы то же самое и с Владом – то дошло бы до ссоры, а если с Пашкой – то до водки. Но с матерью она никогда раньше не спорила. Даже когда была не совсем согласна, то молча уступала. А в ту субботу... Почему ей оказалось так важно отстоять одно из своих мнений на одну из своих тем? Опять помутнение рассудка? Gewiss.
Можно ли вообразить ту ситуацию, в которой мать вдруг произносит слова, после которых прошлое, будто тень при резком торможении, наезжает на (расплющивая) настоящее? Будущее, вспыхнув на прощание, как перегоревшая лампочка, уничтожается, и все сжимается в точку, далее которой бессмысленна любая попытка продолжить жизнь?

Читатель, вы можете пофантазировать на эту тему, хотя я вам очень не советую, а я признаюсь, что мурашки на коже мешают мне домыслить последний абзац.

Катю жаль, как жаль жену Лота. Жалость. Легковесная отмашка мимоходом с на мгновение притихшими эмоциями эгоцентризма: «Ах, бедная!»? Отстраненное любопытство с примесью участия: «Хорошо, что не со мной!»? Вздрагивание, и вдруг – гранитная стена, отказ от сострадания: «Спокойно! Только не думай об этом, просто пройди мимо»?

V

Что мы имеем в виду, когда (если вдруг) рассказываем о своей первой любви? Есть ли те, кто подразумевает любовь безответную? Да отвяжись! Это я не вам, а внутреннему идиоту, который уже опять орет: Петрарка! Петрарка! Наказание просто... Безответная любовь связана с болью и сумерками. Как раскрыться, если ты неинтересен? Расфантазируешься сам с собой, наляпаешь тут розовым, там желтеньким, а оно, глянь, все вдруг потускнеет, тут потрескается да отшелушится, там вспучится и начнет облезать. Вздохнешь поглубже по забывчивости – щемление в сердце. Захочешь эту иллюзию частью себя сделать, а она опухолью оборачивается. Безответность – как стояние в сумерках на обочине дороги, по которой, облитый солнечным светом, проезжает экипаж, в котором тебе нет места. Или еще как случайный человек, зашедший в темный зал во время репетиции спектакля, где на освещенной сцене разыгрывается пьеса про чью-то счастливую жизнь. А еще, как чужой. Как одинокий пень в болоте, как развесистый клен, растущий вверх тормашками, как птица, летящая задом наперед... А ты: Петрарка, Петрарка!..
Бросив быстрый взгляд на шпалы событий нашего прошлого (мало у кого они оказываются золотыми кирпичами дороги, ведущей в Изумрудный Город), мы вспоминаем лишь самые яркие из них (железная дорога с очень редкими золотыми шпалами), те, которые заставляют нас утверждать, что «жизнь прошла не зря», что однажды суетная завеса житейской повседневности откинулась, и нам на миг приоткрылось мерцание вечности.

А как же все остальные люди, которых мы тоже любили? Имя им легион: наши друзья, наши соседи, иногда – случайные встречные, попутчики. Все те, которые позволили нам прожить всю жизнь в любви. Иначе... Только представьте: первая любовь, а потом... годы-годы-десятилетия чего? Пустоты сердца? Атрофии души? Что значит, собственно, «любить всей душой»? Видимо, жить с кем-то в душе. Вдвоем ли, впятером ли – не суть. Зависит от широты сердца и от бесстрашия.
Катя могла любить нескольких людей одновременно. Инвалиду-художнику, одинокому человеку, она покупала краски, просиживала с ним часами, рассказывая о жизни, в которой он не мог принимать участия. Забота и нежность. С радостью отдавала последние деньги друзьям, попавшим в беду. Сопереживание. Убиралась в квартире у старушки-соседки. Сострадание. Сидела с детьми подруг. Понимание. Помогала одному дворовому мальчишке с уроками. Отголоски несостоявшегося материнства...
– Кать, ты любила когда-нибудь? – спросила ее как-то сослуживица Марина.
– Да.
– А сколько раз?
– Один... нет, два.
Вот ведь! На так поставленный вопрос, она поколебалась было упомянуть, а может быть, даже и вспомнить ту первую любовь. Марина спрашивала только про вторую. Тех, кого мы тоже любили, мы и не упоминаем. Они и в вопросе не подразумеваются. Было переживание вечности, рождения и смерти, и было «а также».

Давайте купим Кате билет на самолет, улетающий в неизвестном направлении. Пусть развеется. Пусть учится прощать. Ведь возможно, что «невпопад» случается тогда, когда место, куда хотели попасть, оказалось неподготовленным. Если места нет, то попадают в сердце. Знаете, в чем парадокс? Те, кого мы тоже любим, учат нас любить действительно. Удобряют собой почву, ухаживая за которой, мы знакомимся с камнями непохожестей, земными тараканами характеров и перестаем их бояться. Когда-нибудь, Бог даст, у нас получится не печалиться о наличии камней, а сложить из них чудесную клумбочку-руину, на которую один из принцев или одна из принцесс высадит цветок взаимной любви. Клумбочку, по которой будут радостно бегать земные тараканы, в которой уютно устроятся новые домовые: Фреди Крюгер, чтобы своими ножами перерезать корни появляющихся сорняков-сомнений и увальни-привидения бывших страхов, чтобы редким чиханием в особо промозглые дни заставить нас улыбнуться.

Юлия Витославски, 2007

Добавить комментарий


Защитный код
Обновить